07.11.2012
Вячеслав Карпенко — человек доброй улыбки, невероятного обаяния, богатой на события жизни… Я повстречался с ним в Вентспилсском доме писателей, где он сразу для всех стал дядей Славой. Я не мог не записать с ним разговор о насущном…
— Разница между Латвией и Россией существенная?
— Существенная прежде всего по отношению к образованию, и не только в Латвии, но и в Литве, где я часто бываю, с литовским консулатом общаюсь довольно близко. И в Литве, и в Латвии есть ощущение нации и государственности, неподчинённости государству, а именно государственности. В принципе государство — это функция, а в России, к сожалению, государство — это всегда подавитель. Наше чиновничество не понимает, что вне культуры, вне слова не существует будущего. Нашим чиновникам выгодна общественная примитивизация, поскольку сами они примитивны. Рабами легче управлять. Хлеба и зрелищ — старый принцип, из-за которого погиб Рим.
— Кто мы больше — восток или запад?
— Конечно, восток, и от этого все наши беды.
— А чем лучше запад, та же Латвия, например?
— Латвия раньше вошла в цивилизацию, здесь развита традиция свободы. На западе после Рима как такового рабства и не было. Были профессиональные цехи, объединения. Уже с XII–XIII веков ремесленники ощущали себя значимыми. А у нас всё это подавлялось, подавлялось якобы ради будущего. Это смешно: мы всё время думаем о будущем, не выстраивая как следует настоящее. Стыдно, честное слово. Я бывал в Швеции, в Германии, там культура, люди вольны, независимы, у них развито чувство собственного достоинства, что присуще лишь свободным народам. А мы богатейшая страна, а к собственной культуре, которой мы по праву можем гордиться, — боюсь даже, культура — это единственное, чем мы можем гордиться, — такое отношение.
У нас всегда, особенно последний век, у власти временщики. Временщичество даже при желании остаться на двадцать, или сколько там нынешние себе вытребовали, лет всё равно ощущает себя временщичеством. У временщика нет понимания перспективы.
— Чувствуется — к истории вы относитесь максимально серьёзно...
— Русские не учатся на собственной истории. На одни и те же грабли наступаем постоянно. Помнишь народный энтузиазм, когда началась перестройка и Ельцин всех нас купил своим трамвайчиком, и даже я, наивный человек, слал какие-то безумные телеграммы из Алма-Аты, чуть ли не срывался лететь в Москву, когда путч был. А в итоге развалили страну, вопреки референдуму, а тогда ведь не подтасовывали. Те же латыши не хотели развала, они хотели лишь автономии. Если б их правильно отпустили, не случилось бы столько зла. Так же в итоге и теперешние властители: не извлекают уроков из случившегося, всей своей «деятельностью» без сомнения готовят новые катаклизмы.
Я ни в коем случае не хотел и не хочу возвращения в СССР, но оттуда можно было многое оставить, сохранить, как Китай сделал. Мы бы сейчас в другой стране жили, не было бы такого погружения в индивидуализм. В России, что было для Запада удивительно, рубль не был никогда самоцелью, не было того потребительства, что сейчас прокламируется. В России деньги были средством, а не целью. Я не только об СССР говорю: купчики, которые разбрасывались деньгами, — над ними смеялись. В СССР было усреднение, конечно, но мы были свободнее от быта, душевно были свободнее, свободнее, чем те же американцы. Потому, что в СССР было настоящее хорошее образование, пусть и с щедрой примесью идеологии.
— Что сейчас с писательством?
— Вот и ответ: казалось бы, свобода настала, а литературы такого уровня, какой был в Союзе, сейчас нет. Я лично никогда не писал о партиях, заводах, колхозах, и тем не менее я печатался. Да, порой мою прозу кромсали, выдёргивали куски, даже как-то наказывали, конечно, была цензура, но её обходили. И у нас был читатель. В России, в СССР был воспитан читатель, рождён школой, обстановкой, тем, что в литературу можно было уходить, становиться свободным наедине с книгой, со словом. Я выступал на Мангышлаке, помню, пришло 800 человек, они слушали, спрашивали, велись активные разговоры о книгах, о политике, а это 1981 год. Был читатель, который думал, который слушал стихи. Мы этого читателя убили погружением в выживаемость и, самое страшное, в попсу.
— Так может, она и не нужна вовсе — литература?
— Ха-ха, такое уже бывало. Вспомни 20-е годы, когда Пушкина сбрасывали с корабля современности. Вне культуры и хлеб не вырастет. Это слова Саввы Мамонтова. Витте как-то упрекнул его, дескать, зачем он столько вкладывает в искусство, а затем добавил фразу, которую часто повторяли в СССР: «Сначала народ надо накормить», — сказал Сергей Юльевич. А Савва Иванович ему ответил: «Не будет культуры — не будет хлеба».
— И всё же есть сейчас андеграунд?
— Есть. Был в Союзе андеграунд типа Цоя, где звучала настоящая социальная боль. И сейчас, наверное, есть что-то. Но что? Не знаю... В Интернете много всего можно найти, но там топится здравая мысль в цинизме злости, в оголтелости.
— Что с писательством на местах, в Калининграде?
— У нас есть жизнь, я веду литературную гостиную, работаем с молодыми ребятами. Кто-то уже стал известным автором. Игорь Белов тот же. Игорёк талантливый поэт, но ушёл во внешнее, повёлся на попсу и стал в итоге этой самой попсой.
— То есть вы плохо относитесь к эстрадности в поэзии?
— Конечно, плохо. Опять же в 60-е годы приезжала к нам Белла и это не была эстрада, это не было попсовостью. Я помню, как Андрей читал: «Я Гойя» и как его слушали. Эти стихи воспринимались как душевное очищение, а не как развлечение. А нынешнюю эстрадность я не принимаю. Всё это боря моисеев в разных обличиях.
— В Калининграде выходит что-то — журнал, альманах?
— Выходил журнал «Запад России». 10 лет я его редактировал. Журнал был с хорошими текстами, с краеведением, с историей. Сейчас выходит литературно-художественный журнал «Балтика». Но там, к сожалению, не всё гладко. Встречается и графомания в самом плохом смысле, и так называемые «патриотические тексты». К нам как-то приезжал Степашин, он возглавил какую-то издательскую ассамблею, власть якобы обеспокоилась, что пропал читатель, что наша страна из самой читающей в мире превратилась в совсем обратное. Собрали библиотекарей, писателей. Один из наших начальников выступил: «Вот, — говорит, — нам патриотизм нужно воспитывать, прививать любовь к родине. Самая востребованная у нас писатель Маринина, давайте ей закажем роман о патриотизме». Тут я не сдержался, вскочил и кричу почти: «Во-первых, не путайте любовь к родине с любовью к государству. И во-вторых, не Марининой такие книги заказывать. Вы что, считаете, что нет у нас по-настоящему патриотических авторов? А как же Бунин, Астафьев, Платонов, Казаков — это что, не патриоты?»
— Вы всегда были такой социальный, оппозиционный?
— Да, но я не диссидент как таковой. Власть должна быть думающей. Когда-то я даже приходил к мысли о просвещённой монархии, потому что она заботится о наследии, сохраняет его.
— Нынешняя Россия ведь тоже чуток смахивает на монархию?
— Ни в коем случае! Монархия — это не диктатура. Это разные вещи.
— Ладно, дядя Слава, что-то слишком много политики... У вас большая богатая разнообразная жизнь, вы много где побывали... Что вспоминается наиболее: какое время, место, где лучше всего творилось?
— Казахстан, егерство моё в горах на Тянь-Шане. Это когда я ушёл из газеты. У меня даже жена с теплотой вспоминает то время. Я, когда говорил о свободе, представил свою жизнь, и, знаешь, я всю жизнь был свободным человеком. Мне захотелось — я уехал на север, работал в геологии; захотел — поступил в мореходку. В газете работал, в Калининграде попытался отстоять замок, меня уволили, я уехал в Казахстан, как полагал — на три месяца, вышло — на тридцать лет. В Казахстане, когда мне сказали в газете, чтоб меня там не стояло, ушёл в кочегары. Работа — это функция, не более того. У меня в кочегарке доктора наук собирались, и мы спорили о боге, о государстве, о разных других вещах.
— Вы — прямо как Цой, который тоже, к слову, из Казахстана.
— В кочегарке мне нравилось, там хорошо писалось. Сначала я наладил там всё: она была угольной, я перевёл её на солярку, привёз форсунки из Таллина. Кочегарка работает, а ты сидишь, пишешь. В Томск, помню, специально полетел, надо было повесть закончить, подводил по срокам издательство. Когда я не успевал с рукописью, всегда валил на машинистку — дескать, не успела набрать. Тогда меня придавило со всех сторон, друзья устроили мне гостиницу в Томске, я полетел с машинкой и за десять дней дописал повесть. Возвращаюсь, кидаю на стол редактору ещё тёпленькую рукопись: «Вот, — говорю, — наконец-то машинистка смогла набрать».
— Калининград — значимая точка на литературной карте России?
— Нет, это провинция.
— Как-то нужно это исправить?
— Необходимо. У нас, как и во многих провинциальных городах, не хватает критики, критического взгляда как осмысления литературного, художественного, театрального процесса, критики в культуре. Раньше в каждой газете был отдел литературы и там не сплетни печатали, не постельные новости, а рецензии, грамотные компетентные обзоры. Сейчас же или информация о выходе какого-либо издания, либо сплошь комплиментарные заметки, никто никого не хочет обидеть, боится задеть. Нет тенденции движения, все довольны друг другом и собой, что ведёт к застою, а в культуре застоя быть не может. Молодёжь инертна или собой занята.
— Кого-то можете назвать из Калининграда — писателя, которого не знают в России, а следовало бы знать?
— У нас есть прекрасный поэт, окончивший в своё время Литинститут, Геннадий Юшко, он ученик и друг Фирсова. Он пропадал на много лет, сейчас возник снова. Я добился, чтоб ему дали премию мэра «Вдохновение». Есть у нас Олег Глушкин, очень писучий, с неплохими философскими вещами. Прочее же в основном местечково. Наталья Горбачёва ещё, хорошая поэтесса, но её заедает журналистика.
— Намного ли выше уровень литературы в столице? Нет ли и в Москве местечковости?
— В Москве местечковость присутствует обязательно. Амбициозная местечковость. У нас тоже есть такое явление. Я про таких людей говорю «Мы Явропа». Но тем не менее мысль варится и масштаб какой-то всё же в Москве. Но там многое зависит от тусовки, к сожалению. Истину не в литературе видят, а в поиске места под солнцем. Наверняка есть писатели, которые крупно мыслят и многое делают, но они должны пройти через Москву, как Алексей Иванов например, Андрей Геласимов. Мы с Геласимовым очень дружны. Недавно он мне прислал удивительный рассказ, совершенно ему не свойственный, философский, бунинский.
— Из тех, с кем вы встречались (а всех и не перечесть), кто запомнился?
— Ближе всего Казаков. Мы с ним бродили у меня на кордоне в Казахстане. Он как раз переводил роман казахского писателя Нурсеитова «Кровь и пот», кажется. Казакова ко мне привезли, мы просто бродили, не охотились. Много разговаривали, я его попросил тогда прочесть мой рассказ «Яблоки», который я ему и посвятил в итоге. Ещё Платонов для меня значим, но лично я его не знал, конечно. Ты же литинститутский, знаешь, конечно же, что Андрей Платонович при лите дворничал. И когда проходил Панфёров — в то время, если не ошибаюсь, редактор «Октября» — и Алексей Толстой, Платонов брал лопату на караул и говорил с иронией: «Проходите, барин наш». Мне повезло с Веничкой встречаться, Римму Казакову знал хорошо, Белла у меня была в Алма-Ате, как сейчас помню её дарственную подпись на книжке: «Славе с дружбой, сразу пришедшей». Я был года за два до её ухода на выставке Мессерера, мы с ней увиделись, она почти не узнавала никого. А на праздновании своего семидесятилетия Белла поэмами читала наизусть. Вот она — память. Она была удивительно талантлива и открыта, в отличие от Вознесенского, например. Надо издать, кстати, все эти мои воспоминания.
Юрий Осипович Домбровский... Вот тоже фигура! В отличие от Солженицына, Домбровский не делал литературу мести. У Александра Исаевича была возможность войти в большую литературу, когда был написан «Матрёнин двор», «Поле Куликово». «Архипелаг» же можно назвать гражданским подвигом, но это ситуативная в конечном счёте вещь. Когда же он мессией себя провозгласил, причём лукаво, — это уже вне всяких рамок. «Красное колесо» читать совершенно невозможно. У меня было выступление «Шаламов и Солженицын». Шаламов на дух не принимал Солженицына. Александр Исаевич срок отмотал в шарашке, а это не Колыма, не лес валить и не золото добывать.
— Возможна ли сейчас могучая протестная книга?
— Она сейчас необходима. Другое дело, что это может быть книга юмористическая, что-то вроде Зощенко, например. Нынче время фельетона, время газет. Фельетонное время. Самое страшное для власти — смех. Как бы к Диме (Быкову) ни относиться, но «Гражданин поэт» был великолепен, а Ефремов ещё и делал это хорошо.
Полная версия интервью http://anton-nechaev.ru/?p=3443
КРАСНОЯРСК — ВЕНТСПИЛС
Нечаев Антон